Михайлович встал, подошел к Обнарову, положил тяжелую теплую руку ему на плечо.
– Держитесь, уважаемый. Самое тяжелое еще впереди.
Он держался.
Два последующих дня, что Обнаров провел возле жены, он был жизнерадостен, улыбчив, много шутил, и вообще всячески старался подбодрить жену.
– Костенька, родной мой, я уже помирать собиралась. Так тошно мне, тяжело. Веры в то, что выживу, у меня никакой не было. С тобой я поверила, что все выдержу, что смогу из этой больницы выйти, что хочу жить дальше…
Эти два дня вымотали его.
Он прилетел домой. Мать и сын были у сестры. Он захлопнул за собой дверь. Усталость навалилась, сбила с ног. Он свалился без сознания прямо в прихожей, а очнулся под грудой упавшей с вешалки одежды только глубокой ночью. Через неделю он полетел в Хайфу опять.
Настроение с самого утра было на хлипкую троечку. Сначала Обнаров подумал, что это от того, что ночью почти не спал, капризничал и плакал Егор, и ему пришлось всю ночь бродить по комнате, укачивая сына на руках. Но настроение не улучшил даже изумительной красоты пейзаж тихого лесного озера.
Именно здесь, в ближнем Подмосковье, вдали от городской суеты, третий день подряд снимали забавные эпизоды любовных приключений авантюриста Виктора Серегина, последователя и почитателя легендарного Остапа Бендера. По задумке сценариста текст искрился юмором, фонтанировал забавными, смешными эпизодами. Для такого материала Обнарову нужен был кураж, а куража не было.
Обнаров остановил машину на берегу, в паре километров от места съемок, и по крутой тропинке, петляющей между вековыми прибрежными соснами, спустился к воде. Полоска песка была узкой, влажной. Волны одна за другой лизали прибрежный песок, делая его идеально ровным. Обнаров сбросил обувь и, засучив штанины белых легких брюк, вошел в воду. Вода была ласковой, теплой, искрилась на солнце мириадами солнечных зайчиков. Он зачерпнул пригоршню, одну, потом другую – и с наслаждением умылся.
«Жаль, Таечка всей этой прелести не видит…» – с сожалением подумал он.
Он запрокинул голову, посмотрел в бездонную синь. Небо было чистым, точно искупавшимся в озере перед утром. Где-то высоко-высоко над головой маленькой стайкой носились друг за дружкой стрижи. В росной прибрежной траве трещали цикады, радуясь наступившему утру, порхали бабочки, а за спиной осторожно, шепотом пел свою негромкую, протяжную песню лес.
Звонок телефона был и резким, и неуместным в этой пасторали. Звонила мать. Мать была расстроена и жаловалась, что ребенок не спал и все время капризничал, что на всякий случай она позвонила Наташе, а та вызвала знакомого детского врача. Обнаров поговорил с матерью, как мог успокоил ее и стал звонить сестре, а потом в Израиль.
Звонок в Хайфу был очередной за утро попыткой дозвониться до Таи. Как и раньше, звонок проходил, но на звонок никто не отвечал. Тогда он принимался, в который уже раз, звонить на номер доктора Михайловича, но по нему тоже никто не отвечал. Это бесило. Это просто выводило из себя. Неизвестность мучила страхами, и выдуманными, и настоящими. Ему очень хотелось бросить все к такой-то матери и полететь в Хайфу, сесть под дверью ее палаты и ждать, когда минует опасность. Вероятно, именно так Обнаров и сделал бы, но вечерний телефонный разговор с врачом накануне немного поумерил его пыл. Врач заверил, что в его присутствии нет никакой необходимости, состояние здоровья жены тяжелое, но стабильное, что улучшение наступит только через три-четыре дня и что все равно увидеться с женой ему в эти дни не удастся, и поездка – бесполезная трата денег, сил и времени.
Умом Обнаров понимал, что единственный выход – ждать, но ожидание было для него самой изощренной пыткой. Сидения с ребенком было мало, себя нужно было чем-то плотно занять, и он выбрал работу.
Он бросил оставленные на берегу шлепанцы в машину и поехал к месту съемок.
Огромная поляна, окруженная со всех сторон аккуратным сосновым бором, примыкающая к озеру, несмотря на ранний час, напоминала шумный людской муравейник.
Обнаров бросил машину на берегу, в тени, и пошел к вагончику гримеров.
– Костя! – окрикнул его Плотников. – Подойди, пожалуйста.
Мужчины пожали друг другу руки.
– Тут такое дело… – начал Плотников и почесал затылок. – Как бы это поделикатнее сказать?
Плотников был всерьез озадачен, его нерешительность удивила Обнарова.
– Дима, у тебя уши от смущения покраснели, – с легкой усмешкой заметил Обнаров.
– Не вижу повода для иронии. Тебе сегодня весь день с Кирой на пляже кувыркаться, а она в истерике. Из-за тебя, между прочим. В таком состоянии она работать не может. А у нас на сегодня любовная лирика. Мы ничего не снимем.
– Я тут причем?
– Пожалуйста, Костя, я тебя прошу, я тебя умоляю, сходи к ней, поговори, помирись, приручи, приласкай. Час у тебя есть.
– Терпеть не могу истеричных девочек. Как она сказала мне вчера? «То, что у вас главная роль и известное имя, господин Обнаров, не дает вам права по-хамски, похотливо лапать меня!» И пощечину – тресь!
– Да она по уши влюблена в тебя. Вся съемочная группа в курсе. Только ты, Костя, этого не видишь!
– Счастье-то привалило! Только этого мне не хватало! Если каждая пигалица будет мне хамить и обвинять в профнепригодности…
– Тихо, тихо.
– А по морде за что? Дим, ты орешь: «Руку на грудь!» Я делаю. Ты орешь: «Рука пошла ниже, на ягодицу». Я делаю. Причем тут «по-хамски лапать»! Причем «похотливо»? Причем тут пощечина?!
– Костя, ты же взрослый мужик! У нее первая большая роль. До этого только эпизоды и субретки в театре. А тут – ты! У баб от тебя всегда клинило. Домашняя девочка первый раз влюбилась. Ее влюбленность только на пользу делу.